ФОТО: szinhaz.hu |
О поле стоит сказать отдельно: он пыльный (сценография Жолта Кхелла). Стены, разделенные напополам бледно-желтой краской, заметно грязные - с пятнами, разводами и прочими приметами запустения. Место действия вообще сооружено с восхитительной абстрактностью конкретности. Легко угадываются приметы и детали социалистической действительности 1960 - 1970-х, но к точно определимому помещению пространство не сводимо, являясь ловкой метафорой "навязчиво бессобытийной" эпохи, как называют ее историки. Перед зрителями предстает некая заброшенная постройка общественного предназначения: то ли склад рабочей столовой, то ли подвал провинциального дома культуры, то ли холл санатория. Снаружи слышится какая-то мелодия, звук дрели и долгие гудки телефона. Здесь устраивают Сашины именины, готовят свадьбу (с привязанными к потолку искусственными цветами, плотными белыми х/б скатертями и сервизом в горошек), а в ночи здесь мечется в гнетущей бессоннице Иванов (Эрнё Фекете). Апофеозом всей нелепости жизнедеятельности героя становится сцена, в которой он, будучи в одной майке, садится на клавиши фортепьяно, извлекая из него довольно гадкий звук, и задумчиво произносит при этом предписанную автором реплику: "Стыдно, стыдно".
Эстетика 1960-х кажется поначалу занятной, но ничем толком не объяснимой стилизаций. Кепи, короткие яркие платьица, крупные клипсы - поверх "Иванова" словно разыгрывается самостоятельная, не пересекающаяся с содержанием пьесы история. Боркин (Эрвин Надь) в ней - стиляга-балагур, Бабакина (Аги Сиртеш) - шикующая эмансипе, граф Шабельский - загостившийся дальний родственник, ходящий по дому в порванном, выцветшем полосатом халате. Все проясняется на именинах Саши (Адел Йордан): в этой долгой, продуманной до мельчайших подробностей мизансцене скука воплощается жирно и буквально. Старики слушают переносной радиоприемник и режутся в карты, барышни с начесанными волосами и зевающие юноши, понуро поглядывая друг на друга, растягивают на часы чашку остывшего чая, хозяин равнодушно напивается, хозяйка прикидывает, на чем еще можно сэкономить. Перспектива праздника, дня, а заодно и жизни, истончается и ухает в никуда - в скуку, в пустоту, в натужные смешки и неостроумные шутки. Ключевым словом во всей этой ситуации будет, пожалуй, "застой" - именно оно большим шрифтом пропечатано в подтексте спектакля. Возможно, конец 1960-х - начало 1970-х несколько затруднительно разграничить по одежде, однако эйфорию стройки и безнадежность замороженного долгостроя не спутаешь.
Разгадка чеховских пауз, манящих режиссеров поколение за поколением, предъявлена в этой постановке с иронией и изяществом. Паузы - это "затвердевшее", застоявшееся время, лишенное ностальгии по прошлому и не испытывающее никакой эйфории по поводу своего будущего. Иванов в этом смысле оказался не жертвой эпохи, а ее излишне чувствительным для прожиточного минимума камертоном. Его смерть в финале принципиально ничем не отличается от летаргического чтения книги в первой сцене, только теперь вместо того, чтобы быть скорее живым, чем мертвым, он скорее мертв, чем жив. И тоже - никакой перспективы.