Взлет над бездной отчаяния

Читать в полной версии →
В "Братьях и сестрах" Лев Додин в сменяющих друг друга сценах создает безжалостную картину уничтожения людей и, что самое страшное, самоуничтожения: братья и сестры с невинной простотой пожирают друг друга




"Братья и сестры" за почти двадцатилетнюю историю своего существования на сцене МДТ превратились в настоящую театральную легенду. Спектакль по роману Федора Абрамова начал готовиться еще студентами Льва Додина и Аркадия Кацмана, курсом, так и прозванным впоследствии – "братья и сестры", а в 1985-м был поставлен на сцене Малого драматического, руководство которым Додин к тому времени недавно получил.

Легендарность и долгожительство, впрочем, не мешают спектаклю оставаться живым, острым и современным. Шестичасовая сценическая эпопея смотрится на едином дыхании.

"Братья и сестры" – так обратился к народу Сталин в первые дни войны. "Товарищи" и "граждане" были вдруг библейски слиты в одну семью, бесполое общество – разделено на женщин и мужчин, и "отец народов" оказался им братом. Это обращение и кадры кинохроники военных лет стали эпиграфом к первой части додинского спектакля.

Забытая Богом и людьми далекая деревушка Пекашино в первую послевоенную весну дожидается возвращения своих мужиков, из которых – знают – вернутся единицы. Песни, и плач, и вой, и крестьянские забористые непристойности, приправленные настоящим северным говорком, за которым додинские артисты ездили в другую далекую деревушку, – все это создает ткань спектакля, невероятную, живую фактуру, которая сильна настолько, что заставляет позабыть само понятие театральной условности. Художник Эдуард Кочергин придумал деревянный настил, подвижно подвешенный за четыре угла к колосникам, который превращается то в стену избы, то в скат крыши, то в забор, то в помост, то в занавес, и превращения эти гораздо более органичны, нежели традиционные перестановки.

Не дождались мужиков, но жизнь продолжается. Работа до одури, план и трудодни. Откровенный грабеж, совершаемый государством. Бездна отчаяния, которая под новыми несправедливостями и чудовищными лишениями разверзается все глубже, хоть глубже, кажется, и невозможно. Додин в сменяющих друг друга сценах-эпизодах создает безжалостную картину уничтожения людей и, что самое страшное, самоуничтожения: братья и сестры с невинной простотой пожирают друг друга. Однако режиссер не расставляет клейма, не обвиняет и не призывает судить их.

Деревенская красавица, офицерская вдова Варвара (Наталья Фоменко) сошлась с молоденьким Мишей Пряслиным. Их осудили и разлучили. Председатель Анфиса Минина (Татьяна Рассказова) выгнала Варвару из колхоза вон – за бесстыдство, за распутство, за то, что вносила раздор в Мишину семью, и без того потерявшую отца. Анфиса, справедливая, добросердечная, в войну спасавшая от суда баб, таскавших зерно, разбила две человеческие жизни. Когда много лет спустя бывшие товарки встретятся снова, Варвара разрыдается при звуке Мишиного имени, и Анфиса воем завоет, поняв, наконец, что своими руками уничтожила возможность их счастья.

Сам Миша, которого в спектакле играет Петр Семак, – огромный детинушка, любимец деревни, несущий на плечах заботы о матери и своих малолетних братьях и сестрах, тоже совершает ошибку: обвиняет в предательстве и дезертирстве бывшего пленного, больного раком Тимофея Лобанова (Владимир Захарьев), которого от незаслуженной тюрьмы спасает только смерть. Но тот же Миша едва не погибнет, нырнув в ледяную воду за соскользнувшим в прорубь трупом Тимофея, который он из районной больницы везет хоронить в деревню.

Додин строит спектакль на соединении несоответствий. Звериная жестокость уживается с жертвенностью, рыдания – со смехом, крестное знамение – с революционным "Наш паровоз вперед летит". И только простое человеческое желание жить никак не находит воплощения в пекашинском существовании. Это желание жизни звучит рефреном на протяжении всего спектакля, оставаясь так и не утоленной жаждой.

В первые перестроечные годы этот спектакль стал эпохальной вехой. Культ личности к тому времени уже давно был развенчан, виновные названы, идеология – формально осуждена. Додин же приоткрыл изнанку человеческой души – изодранную, в прорехах и лохмотьях. Он велел не судить и винить, а прочувствовать и пережить. Не сострадать – а страдать вместе с бабами, раскинувшимися по сцене живым плачущим ковром, вместе с мужиками, бессильными спасти от смерти своих детей, вместе с женами и матерями, призывающими в беспамятстве своих мертвых мужей и сыновей. Но и смеяться – потому что никак не удержаться от смеха – их в муках рожденному веселью, скабрезным шуткам-прибауткам, пьяному крестьянскому раздолью. Деревенский юродивый Юра в исполнении Игоря Скляра, пересмешник-домовой, с его ужимками, с его гнусавым матерком – своеобразное воплощение их маленькой, искореженной, но оттого только более концентрированной радости.

Разводя братьев и сестер в разные стороны дрязгами, междоусобицами, беспощадной враждой озлобленных, голодных людей, режиссер одновременно на уровне эстетики спектакля не просто соединяет их в одно нерасторжимое целое, но и приобщает зрительный зал к этому единению. Прикрепленные к порталам две балки-створки – еще одна чудесная находка Кочергина – распахиваются то и дело, пролетая над головами зрителей первых рядов, открывая сцену публике, как две руки, призывающие к объятию. И публика бросается в эти додинские объятия очертя голову, с восторгом, какой редко встретишь в ко всему привыкших московских театральных залах. Во всяком случае, "Братьям и сестрам" до сих пор аплодируют стоя.

Алена ДАНИЛОВА |
Выбор читателей