Каннибализм и трактиры в Питере

Читать в полной версии →
Результаты наблюдений в трактирах поражают. Гостя следовало споить так, чтоб он не отличал по цвету одной ассигнации от другой, забыл количество выпитых бутылок, и после всего обшарить его карманы




Хлеб насущный очень важен для человека. Прошу прощения за трюизм, но жизнь человеческая из одних трюизмов и состоит, это факт. Так вот, хлеб насущный, то есть, попросту говоря, еда, поддерживая человеческое существование, относится к его низменной стороне и потому нуждается в некоторой культурной обработке, в облагораживании, в эстетизации. И, одновременно, ей требуется философское осмысление, поскольку пища относится к фундаментальным основаниям жизни.

Петербургские трактиры и рестораны. СПб.: Азбука-классика, 2006.

Сборник статей, посвященный историческим "трактирным заведениям" в Петербурге, вышел в серии "Искусство жизни" и представляет собой довольно пеструю подборку текстов, появившихся в конце XIX – начале XX века. В нем соседствуют две исследовательские позиции, которые обычно стараются различать и разделять. С одной стороны, это конкретно-историческое описание петербургских рестораций и харчевен, их появление и условия существования. С другой, это литературно-историческое направление, представленное отрывками из литературных воспоминаний, где фигурируют рестораны.

В плане истории быта интересна статья Ф.В. Булгарина, сделавшего немалый вклад в становление жанра бытописательского очерка, а также текст Н.Н. Животова, русского журналиста рубежа веков. Журналиста без страха и упрека, который писал очерки из жизни народа, для чего предварительно проводил неделю в описываемой им среде: служил извозчиком, шатался с бродяжками, работал факельщиком и, наконец, служил половым в трактире.

Надо сказать, что результаты его наблюдений в трактирах до сих пор поражают. Например, для того, чтобы ему позволили работать шестеркой (самый нижний чин среди официантов), он должен был внести 25 рублей залога. Далее: плата за комнату – 5 рублей в месяц, харчи – 10 рублей, и по 30 копеек ежедневно – за будущую разбитую посуду. Плюс надо иметь приличную одежду (чистая манишка, фрак, белый жилет), итого около 30 рублей в месяц. Жалованья не полагалось, а работать надо было 16-18 часов в сутки. При этом существовала изощренная система обмана и жульничества, с помощью которой зарабатывались деньги – хозяину и себе. Гостя следовало споить так, чтоб он не отличал по цвету одной ассигнации от другой, забыл количество выпитых бутылок (к двум-трем выпитым приписывалась одна лишняя), и чтобы потом еще можно было аккуратно обшарить его карманы.

Литературные воспоминания предстают в менее выигрышном свете, поскольку они никак не откомментированы, в отличие от исторической части, где комментируется все – блюда, названия трактиров, меры веса, историческая топонимика Петербурга и прочее. Из комментариев можно, к примеру, узнать, что кислые щи – это род шипучего кваса, и что ярославцы слыли на редкость предприимчивым и неунывающим народом: у них "все говорит и все вертится, как будто они наполнены ртутью".

Вполне понятно, какую цель преследовали издатели, пытаясь отмежеваться от литературной части: хотелось посвятить книгу именно бытописательству. Однако этому противоречит сам характер эпохи. Недаром ведь И.С. Соколов, владелец знаменитой "Вены", использовал литераторов в качестве рекламы и приманки для избранной публики. Литература была в моде, в чрезвычайном фаворе: в "Вену" ходили, чтобы посмотреть на Куприна и Аверкина, а заодно и покушать. Благо, о кухне рачительный хозяин заботился особо. Равно как и о своей выгоде. Стал бы он терпеть скандальных и неряшливо одетых служителей пера, если б они не создавали его ресторану славу, вполне, с точки зрения тех лет, культурно-приемлемую. Поскольку же кушали в "Вене" не только известные личности, можно было бы позаботиться о современном культурно-продвинутом читателе и рассекретить в примечаниях обильный водопад фамилий тогдашнего литературного бомонда.

Новые петербургские повести (сост. П. Крусанов). СПб.: Амфора, 2006.

Павел Крусанов представляет жанр, существенно, на его взгляд, отличающийся от краеведения и этнографии, будучи проверен "гоголевским эталоном". В книгу вошли четыре повести, только одна из которых может быть как-то соотнесена с известным образцом, и то лишь тематически и проблемно: герой "Квартиры" В. Шинкарева жаждет не шинели, а жилплощади, являя вполне мерзопакостный тип "маленького человека".

"Любовь и доблесть Иоахима Тишбейна" А. Ефремова я бы, скорее, соотнесла с Буниным или Тургеневым, если уж непременно надо русской литературы. Впрочем, надо: когда речь идет о петербургском авторе, то надо. Петербуржцы – упрямый народ, в большой степени сентиментальный и памятливый, поэтому флер воспоминаний о классике русского письма пронизывает всю книгу насквозь. Впрочем, только флер – язык классики воспринимается, мягко говоря, слегка устаревшим. Почти что фальшивым. Времена изменились.

Не изменилось лишь стремление к красотам любви, вполне эстетическим красотам. Особенно сейчас, когда любовь стала что-то уж слишком тяжелой, сексуально-утомительной, изнурительно-плотской. А. Ефремову удается создать поэму в прозе – все еще удается, почти в последнее мгновение существования такой литературы, где это было возможно. Ажурная, невесомая, загадочная, фатальная, неизбежно незавершенная и фантастически головокружительная любовь! Прекрасная повесть.

На ее фоне "Отче наш" А. Сударева смотрится убийственно контрастно. Впрочем, повесть и задумывалась как вещь убийственная, в прямом и переносном смысле. Сюжет ее таков: после апокалипсиса (чем он был вызван – совершенно неважно) на земле не осталось животных и исчезли почти все растения. Людям нечем питаться, поэтому они начинают поедать друг друга. Издается указ о правилах Охоты, потому что все должно быть под контролем. Общество хочет функционировать как общество, а не как стая разнузданных подонков. Но кушать хочется тоже.

Подробностей Охоты, разделки, приготовления пищи не то чтоб чрезмерно много. Работает то, что они сообщаются буднично и естественно. Работает также и язык, представляющий собой помесь едва приемлемого совка и выпотрошенной классики, но в данном случае оправданную: язык создает адский контраст между людоедством и гуманизмом, унаследованным по линии литературной традиции. И на этом надо было бы остановиться! И не употреблять слово "мораль", ни разу. Если мне не изменяет память, в "Долгом пути" Стивена Кинга нет слова "мораль". Тем сильнее воздействует зияние, пустота на ее месте. Человеческое мышление построено на парах противоположностей, оно дуально, поэтому читатель сам достроит контраст, сам все поймет и ужаснется. Как в случае Кинга, которого вообще невозможно забыть – слишком уж страшно отсутствие всякого намека на то, что имеет отношение к гуманности.

Сцены видений рая и вознесения у Сударева – не только лишние, но и разрушающие возможный эффект. Они призваны доказать кантовский императив: человек якобы имеет нравственный закон в себе. Кант безнадежно устарел, потому что доказано: при некоторых обстоятельствах императив перестает работать. Человеческая психика ломается. Она, вообще-то, вещь хрупкая. Но – в пределах социума – гибкая и изворотливая. Поэтому я верю, что люди могли создать указ, регламентирующий людоедство, но я не очень верю, что они при этом остались способны на нравственные муки. Это всего лишь остатки идеализма, доставшиеся нам в наследство. Это всего лишь великая надежда человечества, без которой не было бы культуры. Это, безусловно, серьезнейшая и сильнейшая вещь на свете. Поэтому так страшно было бы ее отсутствие.

Выбор читателей